
– Мы с нею два года назад… в театре… нет, не в этом, тут ей делать нечего. Столица, Петербург, сцена… она блистала!
Актриска, значит, отсюда и фальшь, которой от Эстер несет – запах сцены.
– Я с первого взгляда… цветы послал. Корзину целую. И шоколаду. Вернула. Гордая оказалась… ну долго рассказывать, да и не интересно это… она особенная, Фрол Савельич! Такую только раз в жизни встретить можно.
И то, если не повезет. Но снова промолчал, только вздохнул сочувственно. А история-то препошлейшая, обыкновеннейшая. Он добивается, она играет в крепость. Слова, как орудия дальнего боя, сухие взгляды, шорох веера дробью по сердцу, порох-пудра и дразнящее кружево флагом, что вот-вот взметнется, белый, милости прося.
Филенька увяз в чужой игре, принял ее правила и, кажется, сам не понял, как стал одним из тех, кого прежде опасался. Он разделил ее идеи и мысли, как делят хлеб и вино, ненависть принял из мягких рук вместе с запахом духов, вместе с лаской приручения.
Нет, эти мысли приходили и уходили, а внешне Фрол Савельич оставался спокоен и притворно безучастен. Он поддакивал, укоризненно качал головой, теребил бородку и даже, случалось, вздыхал в моменты особо острые.
– Я сбежал. Я уехал, чтобы не видеть больше, не мучить себя, я… я думал – застрелюсь, я готовился, я даже завещание написал.
– И стихи, – поддакнул Фрол Савельич, подбирая с земли лист.
– И стихи. А откуда вы… да, точно, все пишут, прежде чем стреляться… ну да, да, вы правы, глупость это несусветная, и вот вроде бы понимаешь все, но оставаться сил нету! А потом она приехала! Представляете, сама!
И были признания, веры которым ни на грош; и были слезы, истерзанные цветы и поцелуи, и кружево на полу.
– Она ведь тоже меня любит. Ведь любит же? – Взгляд ищущий, пытающийся уловить ответ в глазах иных, в своем отражении в них. – Конечно, любит, иначе… а я ее подвел. Я… я просто подумал, что должен быть другой путь, что я мог бы… что если разработать программу… карьера… прожект…
