
- Ну будь здоров Тычок...
Разошлись за полночь. Безрод самолично отвел Тычка домой. Пьяненький, он орал срывающимся голоском похабные песни, два раза навлекал бессонную стражу, но те, подойдя поближе, только плевались с досады. Тычок обижался, надувал щеки, фыркал и отплевывался вслед. А у самого дома неопределимых годов мужичок сник, стих, зашептал на ухо, что страшнее бабы де зверя нет. Нет и все тут! Но что страшная баба супротив храброго сердца? В самых дверях храброе сердце просило ну хоть до сенцов вместе, а уж там он один на один, а? Безрод прислонил к перильцам нового своего знакомца, стукнул в дверь, подождал. Дверь открылась, мощная бабья рука ухватила храброе сердце за шиворот, втащила в дом и громко хлопнула дверью.
2
Поднимался по лестнице, стараясь не скрипеть, вроде бы и весу не много а и не обманешь ступени. Поскрипывают, да так негромко, по-домашнему, будто мать ворчит беззлобно, лишь для виду, для порядка. Вот и дверь в каморку. Вроде никого не разбудил. Полуночничали тихо, едва Тычок расходился, взял под руки, да и вывел на улицу. Славный старик, душа нараспашку, как ни хорохорится, а все ж старик. Тяжко одному, а та Жичиха и не жена и не дочь вовсе, а так, сбоку припеку, живет за ней как приживалка, за скотиной ходит. Веселый старик, все года его не в волосах, многим бы тот волос - в глазах, льет мед по чарам, а в глазах такая горечь, хоть всю бочку меду в нутро влей, слаще не станет. Такой вот Тычок, неопределимых годов мужичок.
А я вот давеча слыхал, что разбита чернолесская дружина. Разбита. Наголову. Не сегодня - завтра начнут стекаться в город, побитые, злые, увидишь еще, Тычок, своими глазами увидишь. Особо удачливые уже здесь, меды пьют, разносолом заедают. А вот еще люди бают... Ох, Тычок, бают, и все правду, одно не бают, как тяжко лежать на поле, под вороньем, и сочиться кровью, когда падает солнце и приходят сумерки, как трясешься под ознобом всю ночь и лишь малого не хватило - простонать, когда воеводы люди, кто уцелел, за раненными приходили, как открыл глаза, а они уж уходят, и только спины гнутся под тяжестью ран своих и чужих, тех, кого на плечах тащили, и такое отчаяние не вдруг заглодало...
