
Некоторое время мы шли в молчании. Затем я спросил:

— Зачем это у всех номера?
— Для различения, — ответил мой спутник.
— Разве у вас нет имен?
— Нет.
— Почему?
— О, в именах так много неравенства. Одни звались Монморанси и на этом основании свысока глядели на Смитов. Смиты не хотели смешиваться с Джонсами и т.д. в этом духе. Порешили упразднить имена и пронумеровать всех.
— Разве Монморанси не противились?
— Да, но Джонсы и Смиты оказались в большинстве.
— А не стали ли Единицы и Двойки глядеть свысока на Троек и Четверок, и т.д.?
— В начале — да. Но с уничтожением богатств номера потеряли свою ценность, если не считать их роли в промышленных предприятиях или акростихах, и теперь номер сто считается ничуть не выше и не ниже номера миллион.
Я еще не умывался после сна, потому что в музее не было этого приспособления, и теперь начинал чувствовать неудобство от жары и грязи.
— Нельзя ли где-нибудь умыться? — спросил я.
Он ответил мне:
— Нет, нам нельзя мыться самим. Нужно подождать до половины пятого, а затем нас умоют к чаю.
— Умоют?! — воскликнул я. — Кто?
— Государство.
Затем он рассказал мне, что они нашли невозможным поддерживать равенство, если каждый моется самовольно. Одни мылись три или четыре раза в день, тогда как другие не касались воды и мыла в течение целого года, следствием чего и явилось два ясно разграниченных класса — чистых и грязных. И старые классовые предрассудки стали оживать. Чистые презирали грязных, грязные ненавидели чистых. Чтобы положить конец расколу, государство решило само производить умывание, и каждого гражданина отныне умывают дважды в день специально назначенные государством чиновники; частное же умывание запретили.
