
Утро следующего дня началось с неприятностей. Прокурор Рудов наотрез отказался дать санкцию на арест Горбушина. И как я его ни убеждал, он твердо стоял на своем, говоря, что в деле много неясных мест, что надо, мол, дождаться заключений экспертов. Формально, может быть, он и прав, но мне кажется, что арест Горбушина заставил бы его чистосердечно признаться…
Повторный допрос Горбушина снова не дал никаких результатов. По воспаленным глазам, осунувшемуся лицу было видно, что он провел бессонную ночь. Он затравленно смотрел на меня и с непонятным упрямством отвергал обвинение…
Если говорить честно, я мало верил показаниям Горбушина, тем более что все улики говорили не в его пользу. Кроме того, несмотря на правдивость его тона, каким-то шестым чувством я ощущал, что Горбушин что-то скрывает, недоговаривает. Это ощущение не покидало меня до конца допроса. Теперь Горбушин выглядел совсем не так, как при первом нашем знакомстве. Он как-то весь сник, полинял и мало чем напоминал вчерашнего щеголеватого «студента»: чувствовалось, что в нем происходит внутренняя борьба. Это состояние обвиняемого известно. Сначала полное отрицание даже самых явных улик, затем спад – душевная депрессия и признание вины. Помню, как несколько лет назад я расследовал дело о разбойном нападении. Обвиняемый на первых допросах, несмотря на неопровержимые улики, вел себя нагло, кричал, что это мне так не пройдет, что сейчас не те времена, что я порочу его честное имя, грозился жаловаться в вышестоящие инстанции, а потом, после какого-то внутреннего перелома, сник и без театральных ударов в грудь подробно рассказал, как было дело. Мне показалось, что у Горбушина наступило именно такое состояние во время третьего допроса. И я сразу обратился к нему с вопросом:
– Ну, Горбушин, а теперь расскажите, как все было?
Шофер вздрогнул и, зло взглянув на меня, переходящим в крик голосом ответил:
