
Я точу ножи и поглядываю на кухарку. Верней на то, что она творит с мясом. Режет его вдоль волокон, и ни единой травки в подливку не кидает. Hадо думать, кое-какое будущее у меня в этом трактире есть. В мясе и пиве я разбираюсь получше некоторых. Это в Пантеоне сидят одни белоручки, умеющие лишь закатывать глаза, да биться лбом об пол. А у меня, скажу без хвастовства, был самый опрятный храм в столице, хоть я и одна со всем управлялась. А народ меж тем все прибывает. Поначалу я еще надеялась к полуночи добраться до койки и всласть поплакать, но, похоже не тут то было. Впрочем, гости почти ничего не заказывают, и даже говорят в полголоса, будто ждут чего-то. И дождались. Во дворе вдруг заливисто и зло взвыла собака. Потом за стеной в сенях отчаянно, будто на него кипятком плеснули, заорал кот. А потом там же что-то покатилось и загрохотало. Гости повскакивали с мест и устремились на грохот. Я - за ними. Кухарка хватает меня за плечо и говорит: "Да брось, нечего там смотреть, это опять он." Hо я освобождаюсь от ее руки, проталкиваюсь в сени и вижу какой-такой "он".
Лестница в два пролета, наверху у перил - распушившийся в три обхвата котейка, а внизу, на подгнившем тростнике и плетеном коврике, - как сказал бы Густ, мой приятель из ночной стражи Порта, - "Труп двадцати лет от роду". То есть двадцатилетний (наверно) парень со свернутой шеей.
