
Далеко за полночь, со страшным сердцебиением я резко сел в постели. В открытом окне номера наискосок от нас горел яркий свет. Двое мужчин в сорочках с галстуками, но без штанов, раскачивали за руки, за ноги третьего, такого же голоштанного постояльца; орали при этом какую-то маршеподобную швабскую песенку с визгливым припевом после каждого куплета: - Хеей-ли, хей-льо! Хей-ли, хей-льо!
Замотавшись в одеяло, я зарылся головой под подушку.
Только под утро я почувствовал продавленность своего ложа, сыроватый несвежий душок простыней. Где-то рядом бурчала, гундосила канализация, раздавались нестройные шумы улицы, помойной машины, тяжко скрипящей своими артритными суставами на заднем дворе ресторанчика. К побитым жалюзям нашего окна, подвязанного куском проволоки, вздымались испарения чужих вчерашних застолий. Макс лежал с уже открытыми глазами и беззвучно шевелил губами: н...и этот развратный клекот голубей, - произнес он, нараспев. нБогатой историей пахнет. Представляешь, Джек, что творилось на этих кроватях без нас все эти годы?
Он встал, подошел к рукомойнику, единственному удобству в нашем номере. Напевая "Ля Кукарраччу", ударом полотенца убил пару тараканов. По числу звездочек нашей гостиницы. - Воды нет, - сказал. нКажется, мочой пахнет. И выругался мадьярским выражением, мне почему-то совершенно понятным. Оно воскресило в памяти кутаисского приятеля, который в случаях неустроенности быта заявил бы подобное многоэтажное: н Я-этого-гостиницы-крана-холодной-воды-номера-четвертого-этажа-без-лифта-маму-пахал-могыдхал...
В углу Макс нашел табурет, на котором стоял битый эмалированный таз; в нем - кувшин. Застиранная тряпица картинно свешивалась через край, завершая гигиенический натюрморт из какого-то позапрошлого столетия.
