
— Ничего я не говорил. Следователь как следователь. Шустрый парень, задница веретеном. И расследовать ему там особо нечего, я сам рассказал, как дело было, все признал. Раскаиваюсь в совершенном. Готов понести наказание…
— Ну, что ж, это меня радует, — сказал я, встал, прошелся по крошечной камере, остановился под окном, расчерченным решеткой в крупные квадраты и забранным снаружи «намордником» — частым металлическим жалюзи, из-под которого сочились тонкие серые полоски дневного света.
— Чему это вы радуетесь? — настороженно спросил Степанов и откинулся назад, словно хотел внимательно присмотреться ко мне.
— Тому, что вы раскаиваетесь. Как говорит наш прокурор, искреннее раскаяние есть первый шаг к реальному искуплению вины. Вот только беспокоит меня одна подробность…
— Это какая же? — Степанов напряженно смотрел на меня, и мне казалось, что глаза у него налиты йодом.
— Насколько оно искренне, ваше раскаяние…
— Раз говорю, значит, искренне, — со злостью тряхнул головой Степанов. — Раскаяние — оно всегда искреннее.
— Мне так не показалось, — спокойно сказал я.
— Ну, раз не показалось, значит, креститься не надо. Что мне, для доказательства своей искренности здесь, на стенке, распнуться, что ли? — и он широко развел руки в стороны.
— Да не надо распинаться. На Христа-страстотерпца вы все равно не похожи, да и гвоздиков под рукой нет. Я просто хотел обсудить с вами один вопрос… Посоветоваться, что ли. Вы ведь в местах заключения впервые?
— Слава богу, не доводилось…
— Вот видите, впервые. И, к счастью, совсем недавно. А я, можно сказать, отбыл в тюрьме несколько лет. Прикиньте, сколько я тут дней, недель, месяцев провел на допросах, вот и набираются годы.
— Но хоть вечером-то домой уходите или тут же ночуете? В свободной камере? — перебил меня, свистя горлом, Степанов.
