
— …на ребрах синяки выскочили? — перебил я его.
— Да кто знает? — взвился Плахотин. — Может, я в потере сознательности рухнул на асфальт, как подрубленное деревце, и покалечился об какие-то тупые тяжелые предметы! Ведь так же могло выйти? Подумайте сами, товарищ следователь, прежде чем меня обвинять! Ведь в жизни и так могло случиться? Жизнь, она штука сложная и очень даже коварная…
— Слушайте, подрубленное деревце, внимательно, что я вам скажу. Вы сейчас нагличаете в твердой уверенности, что мои разговоры об ответственности за ложные показания — пустые угрозы. Поскольку единственный человек, который мог бы мне объяснить, что там произошло между вами, сидит в тюрьме и по непонятным для меня причинам молчит… И вы надеетесь, что правда останется с ним в тюрьме, раз он убил человека. Но рано или поздно Степанов заговорит и я все равно узнаю правду. Вот тогда я вам не завидую. Идите пока, я вас скоро вызову снова…
В следственный изолятор я приехал во второй половине дня, солнце уже оседало в тяжелую кашу сизо-синих туч, и его багровые отблески ложились на лица густой воспаленной краснотой. Майору Подрезу, с которым обо всем договорился по телефону, я отдал в руки постановление и расписался в большой бухгалтерской книге о приеме заключенного на выезд.
— Ты подожди здесь, в прогулочном дворике, сейчас его конвой доставит, — сказал Подрез. — И машину прямо сюда подадим…
— Ладно, — кивнул я и спросил: — Ну, что, не наказывали больше Степанова?
— Нет, не наказывали, — покачал головой Подрез, обмахивая можжевеловой веточкой свои сияющие сапоги. — Но человек он тяжелый, трудно ему придется в колонии, с людьми жить не умеет…
— Да? — я уселся на деревянную скамью, положил рядом портфель. — А он что, склочник?
— Как тебе сказать? Есть такая порода — в своем глазу бревна не видят. Сладу с ним нет: все он критикует, со всем несогласен, все не по нем. Уж чья бы корова мычала, сидит по двум особо тяжким статьям, а от всех все требует. И от администрации, и от заключенных…
