Но с месяц назад она вдруг ушла, хлопнув дверью и заявив, что ноги её больше не будет в их доме даже за всё золото мира. На все вопросы она твердила одно, понижая таинственно голос и строя весьма многозначительные мины: ребёнок это дурной, не человеческое это дитя; давно она это подозревала, а теперь вот убедилась, как — не скажет, а только видеть она больше не может это отродье поганое, тьфу! Далее шли невнятные охи, молитвы и угрозы.

Эдгар лишь пожал плечами и сказал, что няня, как видно, не в своём уме. Джиневра закричала, что если бы няня не ушла сама, она бы лично спустила её с крыльца за такие слова о бесценной крошке. И только Анна — про себя, как всегда, но весьма горячо поддержала почтенную мудрую женщину. В самом деле, откуда им знать, что это за ребёнок, подобранный на перекрёстке трёх дорог? Она сама в его присутствии всегда ощущала… нет, не страх, но что-то такое, что заставляло её содрогаться. Особенно когда малышка смотрела на неё — более чем равнодушно — своими хрустальными зелёными глазами. Анне в такие минуты казалось, что та то ли смеётся над ней, то ли читает её, Анны, мысли.

Снова и снова она размышляла об этом, с каждым разом всё сильнее ощущая ярость, — ярость и бессилие, — лёжа в вечном халате на узкой кушетке в своей одинокой безликой комнате. Она так лежала целыми днями, распустив по плечам жидкие волосы, полуприкрыв скорбные очи и обставив себя батареей флаконов с ароматической солью. Она ощущала себя безнадёжно больной и всеми покинутой. И никому на всём белом свете не было дела до этих страданий. Чаще всего к ней никто не заглядывал.

Вот и в этот день, Анна лежала одна, как обычно. Впрочем, нет, не как обычно. Этот день был воистину из ряда вон выходящим: ни мужа, ни кузины не было дома: Джиневра каталась в парке верхом (кроме ребёнка её, кажется, интересовали только лошади), Эдгар уехал по делам. По каким — Анна не знала, да и знать не хотела.



24 из 48