
Я приоткрываю рот, и слова сами выходят из меня, как из чревовещателя:
Может ли кокон прочесть откровение на крыльях порхающей бабочки?
Веда завороженно молчит, потом неожиданно спрашивает:
- А почему кокон, а не гусеница? У кокона глаз нет, он прочесть не сможет, даже если захочет.
Терпеть не могу объяснять стихи.
- Ну... - неохотя отзываюсь я, - имеется в виду не сам кокон, а то, что в коконе. То есть, может ли личинка, к тому же спящая, прочесть через стенки кокона откровение, начертанное на крыльях бабочки?
- Тогда да, - вздыхает Веда.
Очарование разрушено. К тому же, пора возвращаться: мне надо быть в столовой к началу полдника.
Это мое стихотворение - единственное запомненное мной, потому что оно было последним. Когда оно разошлось по Интернату и дошло до учителей, меня вызвал к себе Главный воспитатель. С виду он был добродушным сморчком лет трехсот (во времена его молодости средство для бессмертия уже изобрели, но старость предотвращать еще не научились), однако отличался въедливостью и педантизмом.
- Поясните, Стип, что вы имеете в виду этим вашим белым стихотворением? - спросил он, задумчиво покусывая маленький розовый ластик на конце карандаша.
Я смутился: никогда до этого взрослые не интересовались моими стихами. Взяв себя в руки, я рассказал ему примерно то же самое, что и Веде.
- Любопытно, - сказал он и надолго погрузился в размышления.
Наконец, через несколько мучительно долгих минут он вынул изо рта кончик карандаша, резко встал, одернул идеально подогнанный под фигуру черный мундир и официальным тоном провозгласил:
- Я запрещаю вам писать стихи. Идите.
Я был ошеломлен. Слезы брызнули у меня из глаз от обиды и отчаяния. Я бросился вон из кабинета.
