
Он подобрал из дымящихся еще угольев ослепший цейссовский бинокль — дедовский трофей с первой германской.
Долго смотрел на вскипевший термометр.
Лики икон преобразились в черные угольно-растресканные доски.
Сгорели мамины портреты, рисованные ее женихами и тайно хранимые за подложками рам прабабушкиных и прадедушкиных дагерротипов, которые тоже превратились в пепел.
Из-под груды недосгоревших книг он вытащил мокрую флотскую шинель с погонами лейтенантской младости, обгоревшими, словно в корабельном пожаре. Там, в отсеках подводной лодки, его хранили от огня бабушкины молитвы.
Огонь — одна из ипостасей смерти, смерти скорой и всепожирающей.
Сгорело все, сгорело прошлое, сгорела память предков, сгорели вещи, хранившие нежный запах детства и аромат юности, тепло бабушкиных рук и материнской груди…
Сгорели письма и дневники.
Сгорели мамины вышивки болгарским крестом и школьные портфели, курсантские конспекты и семейные фотоальбомы. Сгорела вся та рухлядь и весь тот хлам, который периодически вывозился из московских квартир — на дачу, и дороже которого, когда он исчез, ничего не осталось…
Сквозь шок ужаса к сердцу прокрались первые змейки боли. Олег тихо застонал.
Кто-то обнял его за плечи… Тимофеев.
— Не надо ни к чему привыкать, старик. Даже к собственным ногам, — притопнул он протезом. — Россию потеряли, не то, что дом. Пошли ко мне… Замоем это дело.
Они медленно побрели в город, на Вокзальную, где жил бывший майор.
«Ну и что, — утешал себя Еремеев, — во все смутные времена гулял по Руси красный петух. И в семнадцатом усадьбы горели, и теперь полыхают… Прав майор, сначала Россию потеряли, а потом и дома».
— Ты хоть можешь предположить, кто поджег? — спросил Тимофеев.
— Кандидатов предостаточно. Толку мало.
— Ты же следователь. Сам себе помочь не можешь?
