
Только ведь это не скрипка, это флейта, правда?
И музыка в самом деле звала, отбегала на три шага, возвращалась, торопила, ведь если уже умерла и воскресла, что толку оставаться здесь? Здесь, где горностаи едят крыс, люди - голубей, предусмотрительные - беспечных, взрослые - детей. Зачем, если есть дорога в волшебный лес. Если только ради того, чтобы разглядеть ту дорогу, и зажигают рождественскую звезду или летние костры. Но все равно не видят, и лишь музыка знает ее, и делится этим знанием бездумно, расточительно, как весеннее небо - дождем. Нужно лишь умереть и воскреснуть, и идти, и холмы признают тебя своей и расступятся перед тобой.
А потом были башмаки. Вначале старые, расползающиеся, хлюпающие на каждом шагу сапоги, а потом деревянные, отцовской рукой выточенные башмачки, чьи-то щеголеватые сапожки, потом просто опорки, из которых высовывались посиневшие от холода пальцы, потом бархатные дорогущие туфельки, и снова деревянные лодочки, и даже, кажется, мелькнул маленький детский костыль, и снова, и снова, и опять...
А потом было то, о чем Трудхен вспоминала со жгучим стыдом. Как она колотилась в подвальное окошко и кричала. Сначала еще что-то осмысленное( подождите! возьмите! - а потом это был уже бессловесный рев, как у грудной, потом как у новорожденной, а потом был просто звериный вой. И даже сорок лет спустя, когда старая уже Гертруда слышала призывные вопли мартовских котов, ее бросало от воспоминаний в жар и краску.
Но музыка все равно была, правда? Музыка все равно была?
Конечно, как же иначе...
2.
Осенью 1324 года, как и двести лет до того, как и шестьсот лет спустя, паломники, бредущие в Сантьяго-де-Компостеллу, останавливались на ночлег в городе Кельне.
Город равнодушно пропускал их сквозь себя, позволял провести ночь под своими крышами, оставить молитвы и лепты в полусотне своих церквей.
