
— Что с этим сделаешь, Мила? Ну, вырос он так… как сорняк придорожный. Сейчас ведь пол-России стоит у дорог, продают всё, что могут, проезжающим в джипах и смотрят им вслед. А он не хочет стоять у дороги… Он человек и все-таки не зверь. Тебя вот кости встревожили — не догадываешься, зачем ему? Да не грызет он их, собаку он подкармливает, пса бездомного, драного, шелудивого, который его укусил. Видел их, сладкая парочка.
— Он так любит собак?
— Может, и любит. Кого-то ж надо. Или чувствует родственную душу: ему, наверное, тоже хочется грызть, кусать, рвать…
— Кого? За что?
— Всех, за все. За жизнь его такую, затраханную, замордованную. Мне это понятно, я, может, такой же был бы, если б карандаш не подвернулся. За карандаш держась и выплыл. А ему не за что ухватиться, его одна злость держит. Ты думаешь, когда он из твоей «Жизни в искусстве», из первоиздания, страницы выдрал на подтирку, и тебя потом пришлось отпаивать…
— Я ему ничего не сказала!
— Ну, я ему все сказал. Но ты что думаешь, это он по наивности?
— Нет, Ваня, он не играл. «Драна, желта — для ча? в сяти всё есь»… Он правда не знал, зачем она.
— Но он знал, что она тебе дорога. Понимаешь?
— «Народ злой, изо всех сил злой».
— Чего это ты на народ?
— Это не я, это у Достоевского…
— Ну, изо всех сил, или может еще добавить, я не знаю, но какая жизнь, такие и люди… А какие люди — такая и жизнь. Вот и разберись, кто виноват.
— Ваня… А он — нет, я не против, просто… он еще долго у нас… — он не говорил?
— До Успения, вроде. А может, до Усекновения.
— А это… когда?
— Ну, я помню, что ли? Посмотри. Ничего, переживем, не бери в голову. Я еще посижу тут. Давай. До вечера.
* * *— Витька вчера звонил из Штатов.
