
Жена интересовалась, как принимать Джонсона, кого звать еще, пускать ли журналистов, жаловалась на нехватку времени и спрашивала, но боится ли он, то есть Волжин, за Галку, не слишком ли она увлекается этим сомнительным героем.
Волжин отвечал невпопад и иод конец уже традиционно извинился и пообещал перезвонить сам.
Следующим был Брайт.
– Старик! – заговорил он. – Слушай, что я тебе расскажу. Ты обалдеешь. Ты, наверно, думаешь, что подтвердилась шутка Корвадеса и под Тоннелем ничего не оказалось. Так вот: там было не двести пятьдесят мегатонн, а п я т ь с о т. Ты представляешь, каков мерзавец, этот Дэммок!
– Сколько? – равнодушно переспросил Волжин.
– Пятьсот.
– Изрядно.
– «Изрядно»! – обиделся Брайт. – Да это черт знает что!
– Слушай, Джонни, – сказал Волжин, – вы все так часто звоните и все говорите на разных языках. Я уже ничерта не соображаю. Я тебе сам позвоню. Попозже. Хорошо?
Брайт исчез, а вместо него как-то странно (вроде бы и звонка даже не было) возник на экране Джексон.
– Игорек, – сказал он («Какой я ему, к черту, Игорек?», – подумал Волжин), – хочешь я подарю тебе девять миллиардов долларов? У меня тут в номере случайно обнаружились лишние девять миллиардов. Тебе не нужны?
Джонсон говорил по-английски, и это было очень странно.
– Ты что, Боб? – спросил Волжин. – Ты пьяный, что ж?
На это Джонсон разразился потоком трудно переводимой испанской брани, и в этой словесной помойке отчетливо была различимы только тря имени: Иисуса Христа, девы Марии и Эльзы Гудинес. Потом Джонсон внезапно иссяк и продекламировал по-русски:
Это были стихи Джеймса Тайлера в его, волжинском переводе, и он никогда не думал, что они могут так звучать, как звучали сейчас в устах пьяного спринтера.
