
— Да, — он досадливо крякнул. — Когда-то я писал большие картины.
— Даже очень большие…
— И не говорите! Стыдно вспоминать. Цистернами краску изводил! Кисть двумя руками еле поднимал. Зато теперь — другое дело!.. Понимаете. Так сейчас не рисует никто! Это, так сказать, нехоженая тропка. В некотором роде — заповедник.
— То есть?
Он нетерпеливо зажестикулировал. Надо признать, жестикуляция у него оказалась выразительнее слов.
— Согласен! Меня можно критиковать, можно поносить и втаптывать в грязь. Есть еще недочетики, есть кое-какие неудачки, но в целом… В целом это должно производить впечатление! Должно! А иначе вы ничего и ни в чем не понимаете! Потому что классицизм умер. Он набил оскомину, перебродил, как старое вино, и вышел в отставку. Его уже не хочется пить, понимаете? — художник ударил меня указательным пальцем в грудь. — Вот хотя бы вы! Скажите нам всем честно и откровенно: хочется или не хочется?
— В известном смысле… То есть, конечно! — я осторожно пожал плечами и сморгнул.
— Вот видите! И вам не хочется! Оно и понятно. Регресс — это регресс, а эволюция — само собой. Большие картины писали и пишут тысячи мастеров. Это конвейер, понимаете? Искусство же не терпит конвейеров. Оно — штучно, оно обязано быть оригинальным. Иначе колонны будут проходить мимо, а глаз не будет задерживаться.
— Да, но вы сами обратились к нам. Мы вынуждены были заняться вашим делом.
— Согласен! — фальцетом выкрикнул художник. В глазах его заблестели святые слезы. — Долг не всегда трактуется правильно. И я обратился к вам! Но когда?! Когда я это сделал?
— Судя по дате заявления…
— Чушь! Я совершил это в час малодушия и позорного отступления! Но разве же за это судят?!.. Ведь в конце концов, я прозрел, разве не так? — он схватил меня за руку и горячо зашептал. — Сама судьба вмешалась в мою жизнь. Я был одним из многих. Теперь я — одинокий крейсер в океане.
