
— Не надо звонить. Я только что разговаривал… Состояние прежнее, пульс ровнее. Все будет хорошо…
Мне показалось, он смотрит на меня так, словно хочет сказать: вот сидишь, бутерброды с чаем жуешь, толковать начал, а позвонить сразу не догадался.
— Мода, что ли, такая, не понимаю, — неопределенно, будто себе самому. — Мода или равнодушие? Нет равнодушия, конечно. Какое там равнодушие! Но попробуй скажи вслух «мама», напиши «мамочка», скажут — несовременно! Если не скажут — почувствуешь по неловкости взглядов, хотят сказать: Современному, шибко занятому человеку не идет это. Не идет! Видишь ли. Надо говорить: моя старуха, ну старушка… — Он скинул пепел и продолжал, не поднимая глаз от пепельницы: — Не только слова. Нежность, понимаешь ли ты, самую настоящую нежность прячем от них, откладываем на завтра, на потом. Все некогда нам, заняты, видишь ли, очень. И находим для всех, а для нее потом… Я не про ту заботу, что на хлеб с маслом… О другом, о чем не успеваем сказать, не успеваем сделать… И хлопочет она, и сохнет от любви к тебе. А ты все как должное. Все, что сам обязан и должен, — это потом, потом… И веришь в это «потом»… И вдруг обрывается, вдруг непоправимое, а ты ничего не успел… Подай мне, пожалуйста, спички… Я давно похоронил маму. Это я про себя говорю… Когда придет неизбежное, хоть перекручивай собственное горло, кусай пальцы, некуда от виноватости, от муки своей спрятаться. Так неутолимо хочешь вдруг делать и делать что-то необыкновенное, заботливое. Каждое слово, намек, желание мамы… все для нее… только некому… Страшно это — когда некому… Разве что гранитом полированным, камнем, оградами… Только тогда понимаешь: ограбил ты самого себя. Потому что нежность ее все равно с тобой, забота ее даже потом приходит к тебе. — Он затянулся дымом. — Я нашел в маминых шкафчиках недавно страховку… на похороны отложила. Чтобы этакий нуждающийся, бедненький сынок ее… чтоб легче ему, чтобы не утруждать его… Наши матери умирают, по-моему, только для того, чтобы снять с нас лишнюю обузу… Так мне кажется.
