
Но вот — рубеж. До позиций янки осталось примерно триста ярдов. Самых трудных, самых кровавых. Кровавых потому, что триста ярдов — оптимальная дистанция для огня картечью, да и пехота хоть и принуждена тратить время на прицеливание, может садить без поправок; трудных потому, что у людей, что идут сейчас в поредевших цепях, есть запас прочности, безграничный по меркам мирного времени, но медленно истаивающий здесь — с каждым пройденным шагом, с каждым павшим товарищем…
Джексон оглянулся назад. По неуловимым, понятным только ему признакам — как впиваются руки в приклады винтовок, как укорачивают солдаты шаг — он видел, что бойцы достигли предела человеческих сил. Дальше их ведет нечто большее, чем воля или отвага.
Что?
Он и сам не знал…
— Слушай меня! — рявкнул Джексон, перекрывая гром битвы. — Передай по цепи: делай, как я!
И, полуобернувшись к жидким серым шеренгам, генерал процитировал первую строчку из 22-го псалма Давида, именуемого также пастушеским псалмом: «Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим, подкрепляет душу мою, направляет меня на стези правды ради имени Своего!»
— «…на злачных пажитях и водит меня к водам тихим…» — нестройно отозвались ближайшие к нему серые ряды.
Там, за невысокой стеной, возникло движение, и огонь северян ослаб. Джексон не знал, что там случилось, но голос его вырос, заполнил собой ту полоску, что осталась от пройденных наискосок равнин преисподней. Опасность словно исчезла, и даже гибель товарищей порождает лишь холодное желание дойти. За всех, кто не пересек поле.
