— Я твой сын, — сказал я. — Твой сын Уильям.

Он не поднял глаз.

Не знаю, сколько времени я провел в этом чистилище. Я продолжал говорить, пока был в силах, хотя он, очевидно, не понимал ни слова, — потому что единственной альтернативой болтовне являлось молчание, а о таком молчании страшно было даже подумать. В таком молчании я бы утонул навсегда.

Я говорил и сжимал в руке банан. Мне некуда было его деть. Я перекладывал его из руки в руку. Раз или два я кое-как пристраивал его на колено. Я ни на минуту не забывал о нем. В горле у меня становилось все суше, я уже не знал, о чем еще рассказать, и мысли мои все больше сосредоточивались на проклятом банане.

Мать всегда захватывала какое-нибудь лакомство, когда ходила навещать мужа. Она была бы недовольна, если бы я вернулся, не отдав его. Я это знал. Но мне не хотелось показывать отцу, как жестоко переменились наши роли, подчеркивать его беспомощность и свое относительное превосходство, угощая его лакомством, как делал он, когда я был маленьким.

Я в муках искал выход. Все ужасные. Все никуда не годились. Наконец, не потому, что считал, что так надо, а просто чтобы избавиться от обузы, я протянул ненавистный банан отцу.

Он взял.

Отведя взгляд, он неторопливо очистил плод. Равнодушно откусил. И со звериной тоской стал есть.

Этого воспоминания я, как ни стараюсь, никогда себе не прощу — что я смотрел, как этот прекрасный когда-то человек ел банан, словно заморская обезьяна.

Но это не самое плохое, о чем я должен тебе рассказать, потому что, когда я наконец умолк, само время вокруг меня стало клейким, растянулось так, что, казалось, вовсе не движется. Проходили годы, а солнечное пятно на беленой стене оставалось на том же месте. Жужжание слепней затихло, но я знал, что, подняв голову, увижу их висящими надо мной в воздухе.



13 из 36