
— Господи боже, мать! Как ты могла так со мной поступить?
— Мне требовалась, — сказала она, — твоя добросовестная оценка его состояния.
— Ты бываешь у него каждый день. — Я невольно вскинул руку, потянулся к ней, как будто медленно тонул. — Ты должна знать, что с ним.
Она не удержала меня за руку. Не стала утешать. Не извинялась.
— Мой долг — оставаться с твоим отцом, здоров он или болен, — ответила она, — и я не откажусь от него, пока мои посещения доставляют ему хоть самое малое утешение. Но я уже некоторое время подозреваю, что он больше не узнает меня. Поэтому я привела тебя. Теперь ты должен сказать мне, приходить ли сюда и впредь.
Моя мать была железная женщина, и никогда это не проявлялось более явно, чем в ту минуту. Она не жалела о том, как поступила со мной. И она была права.
Даже тогда я это знал.
— Не ходи, — сказал я. — И пусть совесть тебя не мучает. Отец покинул нас навсегда.
Но я все плакал. Я не мог перестать. Я шел домой по улицам Филадельфии и, у всех на глазах, всем на удивление, ревел, как младенец, от ненависти к этой ужасной жизни и еще больше — к самому себе за свою ребяческую обиду на родителей, которым пришлось гораздо хуже, чем мне. И я остро сознавал себя в той комнате с остановившимся временем, и все, что со мной происходило, было только плодом моего воображения. Это чувство не совсем прошло и теперь. До сих пор, когда мысли ничем не заняты, мир начинает таять, и я чувствую, что все еще сижу перед своим отсутствующим отцом.
