
«Дирк, своди пацана в церковь — дождь льет, как из ведра, а на нем сухая куртка и там, где он лежал — шапка вереска. А такие цветы у нас не растут».
Но отец был слишком счастлив, чтобы слушать старика.
Годы шли, все, что приключилось той ночью, помнил издали. Хотя иногда тосковал по Рошке. Он мне другом был. К старости я это понял. Смешно…
Как я уже говорил, в двадцать лет меня забрили в солдаты, из нашей провинции, отправили меня в Кардок — это на востоке, ближе к горной Чехии.
Чего там рассказывать… все шло чин-чином, муштра, баня, смотры… Нам, первогодкам, достался ротный, хоть вон беги, к святому придерется. Любил присутствовать на экзекуциях, уж при нем — ори, как резаный, молчунов сек самолично. Это у него называлось «выколачивать гордыню».
Как-то попал я ротному под горячую руку, меня послали на скамью. Пороли-то свои, для вида. А я не знал, что надо кричать. Ротный озверел, и ну меня охаживать, а я тоже не овца — молчу, дышу носом.
Ротный устал и гавкает… «Пусть этот мерзавец ночью в карауле постоит. Какая нечисть его сожрет — нам облегчение».
Все кто слышал, побледнели. Лютая кара. Остаток дня дружки провожали меня, как на эшафот.
Да и мне не особенно весело было… Кардок — не Далатт, может, как раз здесь вурдалаки и ходят. Страх-то неистребим, юнкер… Из-за него я с детства не решался вернуться в Ночную Логрию. Вечно меня, труса чертова, туда насильно выпихивали.
Смерклось. Стою столбом — ни вправо, ни влево. Чернеют за спиной казармы. Муторно, тревожно. И то ли чудится, то ли наяву — колокольный звон. Далекий, внятный. Я стал задремывать под него, стоя, как лошадь. И, наверное, оступился.
Вправо.
Вышло так — в Кардок переехал, а Далатт-полуночный носил в себе.
День осенний, прозрачный, и колокол над площадью бьет.
