
- Твой бедный папочка смутился, - сказал она, улыбнувшись заговорщицкой улыбкой, которой дарила только меня и никого больше: один уголок губ приподнимался и образовывал чудную продолговатую морщинку, тянувшуюся до самого глаза, - получалось что-то вроде подмигивающей улыбки.
- Смущение, моя рыбка, это то чувство, которое я никогда не желала бы тебе испытывать. А что касается твоего папочки, то не думай, что он смутился только из-за тебя.
Отец начал беспокойно ерзать в кресле.
- Боже мой, он смущается из-за таких вещей даже наедине со мной, его собственной женою.
- Из-за каких вещей? - спросил я.
На этих словах отец поднялся и тихо вышел из комнаты.
Думается, это было за неделю до того, как моя мама погибла. Хотя, может быть, и чуть раньше, дней за десять или четырнадцать, я не уверен. Я только знаю наверняка, что тогда мы приближались к концу этой особой серии разговоров, когда это случилось, и поскольку я лично был вовлечен в стремительную череду событий, приведших к ее смерти, я до сих пор помню мельчайшие детали той странной ночи так, будто это произошло вчера. В любое время я могу включить свою память и пропустить ее перед глазами, как киноленту; ничего не меняется. Она всегда останавливается на том самом месте, не дальше и не ближе, и всегда начинается тем же самым неожиданным образом: затемненный экран и голос мамы где-то надо мной, произносящий мое имя:
- Джорджи! Проснись, Джорджи, проснись!
А затем яркий электрический свет бьет мне в глаза, а из самой середины его, но вдалеке, голос продолжает звать меня:
- Джорджи, просыпайся, вылезай из кровати и надевай халат. Быстро! Спускайся вниз. Я хочу, чтобы ты это видел. Давай, рыбка, давай! Поторапливайся! И надень тапочки. Мы идем во двор.
