
Сострадание сменялось усталостью, и он невольно думал: «Скорей бы уж…» Он думал еще о своей возможной неправоте, о том, что блестящий прозрачный шприц все же лучше темноты и зловония, что Салли, которой он сам не один раз делал уколы, ни о чем не догадалась бы, не сочла бы его предателем… А если бы догадалась? Может, поблагодарила бы? Способно ли животное желать смерти? Смерти — нет, а покоя и прекращения боли?.. Круг привычных мыслей, из которого не находили выхода и более мудрые философы. И еще один знакомый напев: разве ты не обрадовался, когда получил то письмо и узнал, что она умерла? Что, если бы Ли вот так же страдала в каком-нибудь бараке? То-то и оно, брат своих братьев… Эти мысли давно потеряли убийственную остроту, став лишь отголоском прежней боли, вроде мучительной ломоты в отрезанной ноге. Джереми не застонал, как бывало, не саданул кулаком о деревянную перегородку, а просто вздохнул, переменил руку и снова заговорил: ничего, старушка, держись, рыжая, недолго осталось…
Оставалось и в самом деле недолго. Вздохи стали реже, с мучительными промежутками, спина львицы судорожно выгнулась. Джереми коснулся ладонью скрюченной лапы: тепло уже покидало ее, а шерсть была покрыта запекшейся коркой — гной, кровь из пасти — в темноте не разобрать. Он почувствовал, что должен убрать руку, что Суламита хочет быть совсем одна. Он попрощался и отодвинулся на полшага, и отчего-то вспомнил приходского священника, у которого школьник Джереми спросил, можно ли молиться о вознесении умершей собаки, и как тот вознегодовал, приняв вопрос за насмешку, а потом наябедничал старому Флинну, что его сын кощунствует… Пусть они не возносятся, сказал он кому-то. В конце концов, это не наше дело. Но пусть ей будет хорошо.
Снаружи светало, щели обозначились белым.
