
Улыбка Румфорда продолжала сиять.
Если продолжить сравнение с вором, который роется в чужом бумажнике: Констант вспорол даже швы в своей памяти в надежде обнаружить что-нибудь стоящее, в секретном кармашке. Не было там никакого секретного кармана – и ничего стоящего. У Константа в руках остались только ошметки от памяти – распотрошенные, жеваные лоскутья.
Древний дворецкий, с обожанием глядя на Румфорда, корчился и извивался в приступе раболепия, напоминая уродливую старуху, пытающуюся позировать для изображения Мадонны.
– Мой хо-сяин, – умильно блеял он, – мой молодой хо-сяин!
– Кстати, я читаю ваши мысли, – сказал Румфорд.
– Правда? – робко отозвался Констант.
– Нет ничего легче, – сказал Румфорд. В глазах у него замелькали искорки. – Вы неплохой малый, знаете ли, – сказал он, – особенно когда забываете, кто вы такой.
Он легко коснулся руки Константа. Это был жест политикана – вульгарный, рассчитанный на публику жест человека, который у себя дома, среди себе подобных, готов изворачиваться изо всех сил, только бы до кого-нибудь не дотронуться.
– Если уж вам так необходимо на данном этапе наших отношений чувствовать себя хоть в чем-то выше меня, – сказал он ласково, – думайте вот о чем: вы можете делать детей, а я не могу.
Он повернулся к Константу широкой спиной и пошел впереди через анфиладу великолепных покоев.
В одном зале он остановился и заставил Константа любоваться громадной картиной, писанной маслом, на которой маленькая девочка держала в поводу белоснежного пони. На девочке была белая шляпка, белое накрахмаленное платьице, белые перчатки, белые носочки и белые туфельки.
Это была самая чистенькая, белоснежная, замороженная маленькая девочка из всех, кого Малаки Констант когда-либо видел. У нее на лице застыло странное выражение, и Констант решил, что она очень боится хоть чуточку замараться.
