И я коллекционирую Люсю. Коллекционирую ее словечки и привычки («Да почему?» «Да разве?»). Она курносая, что, по-моему, для рыжих нетипично. Глаза у нее большие, настолько большие, что кажется, что она постоянно чем-то удивлена (иногда я склоняюсь к мысли, что мне это не кажется). Ее губы постоянно норовят растянуться в улыбке, но удерживаются в полувопросительном изгибе.

Мы так и не переспали, и уже явно не переспим. Как-то вот все идет в таком стиле, что секс туда не вписывается. Мы хохмим, и язвим друг над другом, и играем в флирт, но это никак не флирт. Люсю я близко не подпускаю. Хотя, может быть, я ее даже и люблю (но очень странною любовью

А разговор без хохмочек у нас был всего один. Мы шли по ореховой аллее, и рядом гремели разудалые танцы, и я взял Люсю под руку и прибавил шагу.

— А почему ты не любишь танцы? — спросила она.

И так все это сработало — и аллея, и шум танцевальный, и лицо ее, вполне серьезное — что я сказал чистую правду. Я сказал, что от танцев пахнет ложью, что эта та же водка, та же работа; и то, и другое, и третье — чтобы забыться, чтобы не думать. Но водка — это хоть честно, работа — это хоть полезно. А танцы… Я нечасто чувствую себя одиноким, но на танцах — всегда. Я ухожу куда-нибудь в поле, мордой в небо — и у-у-у-у-!

— Вот! — сказала Люся. — Точно!

— Э! — сказал я. — Да мы с тобой одной крови — ты и я!

— Похоже на то, что так. — сказала она.

— Ну представь — во время пикника на обочине подпивший таукитянин на спор принимает облик чьего-нибудь папаши или там голубя. И вводит в заблуждение чью-то там мамашу. И в результате появляется на свет этакий жук в муравейнике. И все ему здесь ну так дико!

— Как Штирлицу!

— Во-во! А жить-то надо — тут! И что остается делать? Он изучает нехитрую технологию жизни землян. Мимикрирует. Приучается в компании бичей изъясняться изысканным матом. И шпарить почти что по латыни на интеллигентской попойке.



17 из 19