
Тишина перестала быть тишиной и стала звуком. Она нарастала, проникая в каждую трещину, каждую щель, заполняя пустоты; и в апогее к ней присоединился пульс ударных и ритм-гитары. Серебряный звон тающих сосулек, свист осеннего ветра и шаги одинокого прохожего на пустынной ночной улице, детский смех и печаль утраты, ласковый шепот влюбленных и вой падающей бомбы, и печальная мелодия вечно скитающихся странников... В этой музыке было все. Только флейта Тьюза почему-то молчала.
Ритм изменился. В пульсе появилась тревожная нотка, озабоченность; и некая болезненность, фанатичная одержимость возникла в поступи симфонии. У себя за спиной Йон услышал сдавленный возглас и, обернувшись, увидел белого, как мел, Бенни с поднятыми руками. Сначала Орфи не понял, но спустя мгновение, до него дошло: ударный синт стучал сам по себе, без участия человека! Руки Бенни не касались панели управления, но ритм не исчез. Более того, он усилился, вырос - и зал встревоженно зашевелился, с галерки слетели резкие визгливые выкрики, партер застонал. Напряжение сгустилось в испуганном Альберт-Холле.
Чарли, казалось, сросся с гитарой. Глаза его были закрыты, звучание струн приобрело рычащий характер; у Беркома был вид сомнамбулы, и на губах его начала выступать пена. Флетчер выглядел не лучше. Его бас выл на низкой, режущей слух ноте, и, повинуясь невысказанному приказу, женщины в зале зашевелились, блестя накрашенными губами, накрашенными веками, алыми ногтями, бордовыми камнями перстней... и кровавый отблеск метнулся по плотной массе всколыхнувшихся тел.
Йон встал, вжимая голову в плечи; он стоял и потрясенно слушал свою симфонию, которую играл взбесившийся концертный комплекс; панели, индикаторы, струны, клавиши... и когда взрыв достиг апогея, а бесновавшаяся стая была готова захлестнуть сцену неукротимым половодьем Дэвид Тьюз выбежал на авансцену, стараясь не подходить ближе к микрофону, и поднес к губам свою старенькую флейту.
