
— Сам удивляюсь, как меня только на такой ответственной работе держат. Ценят, наверное. Обещают капитана дать за выслугу лет!
— Ты же говорил — майора, — привычно поправляла мать.
— Майора? Значит, майора. Ставки растут.
— Хоть бы кто другой был, а не эта… — мать умела переключаться в самый неподходящий момент. — Хоть бы кто другой, помоложе…
— Интересно, кто?
— Ну вот хотя бы… Пугачихи дочка, Кристина Орбакайте. Или… Ну, подскажи!
— Людмила Зыкина, — с готовностью подсказывал Гурий.
— Тьфу ты!.. Скажешь тоже, Зыкина! — пугалась мать. — Не Зыкина вовсе, а та, что про «чашку кофею» поет… Не помню, как зовут-то.
— Я тоже.
— Ну, неважно. «Чашку кофею» я бы еще смогла понять, она молодая, красивая…
На этом месте диалог Гурия и матери Гурия, как правило, прерывался. Махнув рукой, мать возвращалась к своим делам, курам и поросенку. А Гурий возвращался к своим делам, винилам Эдиты и яхтам.
Яхты были второй страстью Гурия, которая нисколько не мешала первой. Напротив, обе страсти пребывали в гармонии и каком-то радостном, просветленном единении. Единении необычном, поскольку и сами яхты были необычными.
Это были модели яхт.
Ничего другого Гурию не оставалось, поскольку он смертельно, до потери сознания боялся воды. И с этим ничего нельзя было сделать, это невозможно было подавить никаким волевым усилием, это нельзя было расстрелять из табельного оружия, удушить, четвертовать, колесовать. Водобоязнь стала тяжким крестом Гурия с тех самых пор, как он полюбил паруса. Его любовь к парусам была такой же безоглядной и платонической, как и любовь к Эдите: никакого намека на взаимность, никакого намека на намек. И если с платоническим чувством к Эдите Гурий смирился (ибо вожделеть богиню — грех великий), то с яхтами все обстояло как раз наоборот.
