
"То, что я делаю, - говорила мадемуазель Лабе, моя мать, - я делаю с открытыми глазами, не предаваясь пустым мечтам о легкой жизни. Я не собираюсь сидеть, сложа руки, и ждать, чтобы мне прислуживали. Матюрен уже разуверил меня на этот счет".
И все-таки, когда она стояла в тот день, восемнадцатого сентября тысяча семьсот сорок седьмого года, рядом с женихом в церкви родной деревни Сен-Кристоф в Турени и смотрела сначала на собственных своих родных - на богатого дядюшку Жорже и другого дядю - адвоката Тези, на своего отца в форменном мундире бейлифа, - а потом переводила взгляд в другую сторону, туда, где стояли родственники жениха вместе с рабочими и их женами, которые бросали на нее подозрительные, чуть ли не враждебные взгляды, в ее душе, как она рассказывала впоследствии нам, детям, возникли сомнения; она отказывалась назвать их страхом.
"Я испытывала такое же чувство, - говорила она, - какое должен испытывать белый человек, стоя в окружении американских индейцев и зная, что едва зайдет солнце, ему предстоит войти в их лагерь, с тем чтобы никогда больше не возвращаться назад".
На рабочих-стеклоделах не было, конечно, боевой раскраски, однако их черные блузы и панталоны, а также плоские черные шляпы, которые все они надевали по праздникам, резко отделяли их от родни моей матери, придавая им вид членов какой-то религиозной секты.
Так же особняком держались они и позже, во время свадебного завтрака, который, в силу того, что Пьер Лабе занимал весьма высокое положение в Сен-Кристофе, был достаточно значительным событием, и в нем принимала участие чуть ли не вся округа. Они стояли в стороне, сбившись в кучку; гордость не позволяла им перекинуться шуткой с другими гостями или сказать им что-нибудь приятное, поэтому они разговаривали, шутили и смеялись исключительно между собой, создавая немалый шум.
