
Признание прозвучало беспомощно и наивно, отчасти как детское бунтарское обещание, а отчасти как мрачное предчувствие.
— Мастер Йольмен, — сказал Готах с уважением, которое должно было смягчить упрек, — это не я показал тебе математические модели, из которых следует катастрофа. Я только исследователь затхлых хроник, болтун и демагог, как говорите вы, математики. Я сказал тебе то, что знаю, но математическая интерпретация исходит от тебя. Историк ничего не докажет, он может лишь строить шаткие конструкции, опирающиеся на источники, к которым можно относиться по-разному.
— И что ты еще мне скажешь, мудрец-посланник? Я знаю, что я доказал, и потому постоянно убеждаю себя в том, что ее нужно остановить. Но убить…
— Уничтожить, не убить. Она не живая.
— Живая! Не говори глупости! — крикнул старик так громко, как только мог, и направил палец на Готаха. — Не прикрывай действительность словами, философ… Я математик и не умею смотреть сквозь разноцветные стеклышки, подобранные в зависимости от обстоятельств, я вижу только истину или ложь. Возможно, другие, даже математики, могут по-разному смотреть на мир формул и чисел и на тот, в котором живут. Но я не могу. За всю жизнь я даже собаку не пнул, а ты хочешь, чтобы я безо всяких сомнений убил человека, говоря себе: «Это плохой человек» или еще лучше: «Это, собственно, вообще не человек». Во имя чего-то неизмеримо важного, ибо спасение Шерни считаю крайне важным, я согласился совершить отвратительное преступление, которое хоть и необходимо, но останется преступлением; я живу с этой мыслью и с ней умру. Изволь оставить мне право быть искренним с самим собой.
Готах молчал.
— Ты умеешь красиво говорить… для математика.
— Меткое замечание. Для философа.
Готах улыбнулся, отчего выражение его перекошенной физиономии стало еще более издевательским.
— Это все ветер… — наконец сказал он. — Мы оба слишком раздражены… Зря.
