
Для ребенка всегда мучительно видеть, что взрослый плачет, а меня и до сего дня вид плачущего мужчины приводит в невыразимое смущение. Мне больно было смотреть, как бедный дядя Констанс сидит в полном отчаянии, опустив голову на пухлые белые руки и содрогаясь всем крупным телом. Я бросился к нему, и он обнял меня с такой одержимостью, словно не хотел больше никогда отпускать и, всхлипывая, принялся бормотать какие-то бессвязные слова о том, что он позаботится обо мне... будет меня охранять... проследит, чтобы это чудовище...
Помню, что при этих словах я тоже начал дрожать и спросил дядю, о каком чудовище он говорит, но тот лишь продолжал бессвязно всхлипывать и твердить что-то про ненависть, трусость, и что если бы у него только хватило духу...
Потом, немного опомнившись, он засыпал меня вопросами. Где я бывал за эти дни? Ходил ли в Башню? Видел ли там что-нибудь страшное? А если да, то отчего не сообщил ему сразу же? Дядя Констанс сказал еще, что если бы только знал, что дело зайдет так далеко, то ни в коем случае не позволил бы мне приехать, что лучше было бы мне уехать нынче же вечером, и что если бы он не боялся... Тут он снова затрясся и поглядел на дверь, и я тоже задрожал. Он все крепче прижимал меня к себе. Нам обоим послышался какой-то странный звук, и мы вместе стали прислушиваться, подняв головы, сердца наши сильно бились. Но это было лишь тиканье часов, да ветер завывал так, словно хотел снести дом.
Тем не менее вечером, придя в спальню, Боб Армстронг обнаружил меня у себя в постели. Я шепнул ему, что мне очень страшно, обхватил его руками за шею и умолял не отсылать меня прочь. Он согласился, и я проспал всю ночь под его надежной защитой.
Как могу я дать вам истинное представление о том страхе, что неотступно преследовал меня? Ибо отныне я знал: и Армстронг, и дядя Констанс считают, что опасность и в самом деле существует, что все это не плод моего истерического воображения и не ночной кошмар.
