
Профессор видел, как мальчик тает на глазах. Он знал, что это не болезнь, это хуже - тоска. Мальчик подолгу сидел, подперев голову кулачками, - маленький, угнетенный, похожий на больную притихшую птицу, - и о чем-то думал. Иногда он оживал на короткое время. Профессор заметил, что у мальчика всегда начинали блестеть глаза, когда его взгляд падал в угол, на радиоприемник. Но приемник был испорчен. Надеяться получить новый Макс Браун уже не мог: он утратил все свои жалкие привилегии.
Чем же заинтересовать мальчика?
Профессору и в голову не приходило, что мальчик вовсе не немой и жестоко страдает от вынужденного молчания. А ведь это действительно страшно: знать, что умеешь говорить, хотеть говорить, даже с самим собой, лишь бы убедиться, что ты еще не онемел, - и не произносить ни единого слова. Степан все еще не доверял Максу Брауну.
Изредка профессор уходил, тщательно запирая дверь, и тогда Степан плясал от радости. Он читал напамять стихи, напевал песенки, произносил первое попавшееся слово. Ему было приятно звучание собственного голоса. А как бы он хотел услышать хотя бы несколько слов от родного, близкого, советского человека!
Но если днем, притворяясь немым, Степан мог контролировать себя, то ночью долго сдерживаемое желание говорить вырывалось наружу. Профессор уже несколько раз просыпался оттого, что ему слышались звуки незнакомого голоса.
Однажды, когда Браун, увлекшись каким-то опытом, засиделся далеко за полночь, он услышал, как мальчик заговорил во сне по-русски, быстро и отчетливо.
Профессор долго не ложился в ту ночь, раздумывая над судьбой ребенка.
Определив национальность мальчика, Браун старался теперь говорить с ним исключительно по-русски и видел, что тот понимает все, но посматривает подозрительно, очевидно чувствуя что-то неладное. А профессор теперь каждую ночь умышленно долго не спал и все прислушивался, прислушивался.
