
Артемий судорожно дернул к себе мешок, развязал тесемку и стал бережно выкладывать на пол его содержимое. Доспех белой твердой кожи, усиленный рядами металлических колец. Наручи, наплечники, изящный панцирь, где на белом фоне извивалась едва заметная серебряная вязь – кони, воины, узоры.
Это был доспех ее матери, одной из правительниц далеких северных племен, тех племен, где женщины воевали наравне с мужчинами, а иногда и превосходили их отвагой, да так, что ромейские книжники путали их с Геродотовыми амазонками. Улиас так и называл свою любовь в то короткое лето, что был с ней вместе: амазонка. А она не понимала, ей было не до того, ведь именно в тот год за Истр нагрянули авары, и ее народу пришлось отходить на восток, временами нападая по пути на ближние стойбища косоглазых.
– Так мы ее с твоим отцом и запомнили – полуденное солнце, вереница пеших и конных вдоль берега, телеги с семьями и скарбом. И она – наверху, на холме, белый конь, белый доспех, серебряный обруч на золотых, таких же как у тебя, волосах… Вот он.
Артемий осторожно, двумя руками достал из мешка тонкий венец, опустил его на панцирь и только теперь взглянул Флории в глаза.
Она смотрела сквозь него, не видя, не чувствуя, не плача. Потом скользнула взглядом по его раскрасневшемуся старому лицу и разлепила сухие губы:
– Не трогай мою мать, падаль.
Он отпрянул, будто от пощечины, перевалился на бок, вскочил, бросился наружу, путаясь в длинной ромейской хламиде.
Двое готов все так же лениво валялись в углу дворика, ожидая.
На негнущихся ногах Артемий прошел в конюшню. Его разжиревшая за последнюю зиму лошадь жевала клевер, кося слезящимися глазами. Он отстегнул одну из туго набитых деньгами седельных сумок.
– Вот, – сказал, бросив сумку в пыль перед наемниками. Глухо звякнули монеты. – Здесь всё. Как договаривались. А теперь убирайтесь.
* * *– Даже и не верится, что этот напыщенный индюк расплатился, – сказал Второй, когда они выехали из ворот Сарагосы по старой тараконской дороге. – Думал, зажмет да сбежит вместе с девкой.
