
Танец кончился, публика зааплодировала. Аплодировали нам с миллионершей. Мне за храбрость, ей – за демократизм. Я поклонился и повел даму к столику.
Пришел черед Ванина-сана, и он повлек японку к эстраде. Притушили свет, зажглось нечто цветное, и в танцующей толпе замелькали рыжие Мишкины полуботинки, которые вспыхивали в полумраке, как предупреждающие огни светофора.
Судо-сан вернулась еще более возбужденной. «О-о… о-о…» – постанывала она в восхищении, в то время как Арамасса-сан невозмутимо и холодно закуривал «Мальборо». Гусеев дул коньяк.
И снова я, и снова Мишка!.. И какие-то международные слова: то ли «дарлинг», то ли «моншер», и мы уже договаривались с нею о встрече в Париже, на Елисейских полях, куда я собирался вылететь завтра же, следующим за ними рейсом.
А потом оркестр пошел отдыхать, а мы с Михаилом, склонившись с двух сторон к прелестным розовым ушкам Судо-сан, пели ей на два голоса стихи нашего великого поэта.
«Клен ты мой опавший, клен заледенелый…»
Бедный Арамасса!
Думал ли он, что его поездка в холодную Россию обернется для него столь чувствительным поражением от двух молодых русских литераторов, даже не членов Союза писателей? Думал ли я, поливая утром обшарпанный потолок разбавленным мелом, что вечером буду плясать с японской миллионершей в зале, битком набитом иностранцами? Думал ли Мишка? Думал ли Гусеев?
Гусеев точно – не думал.
Мы же чувствовали себя на больших высотах, где-то между Парижем и Токио, да вдобавок нас грела мысль о том, что в глубине Мишкиного портфеля, как щука в омуте, лежит непочатая бутылка коньяка.
Но всему на свете приходит конец. Отыграла музыка, погасили огни, пришла минута расплаты.
Официант принес счет и положил его перед Судо-сан. Он профессионально почуял, что расплачиваться будет она.
Краем глаза я глянул на счет. Там стояла обведенная кружком цифра «156»
