
– Рублей?! – ахнул я непроизвольно.
– Ха! Долларов! – произнес Гусеев.
Судо-сан, не моргнув, вытащила из своей сумочки маленький блокнотик, похожий на тот, в который она заносила иероглифы. Но это был другой блокнотик. В нем были подшиты стодолларовые чеки. Она вырвала два листка, от чего толщина блокнотика практически не уменьшилась, и протянула их официанту.
Сдачу принесли в рублях по официальному курсу.
На Судо-сан это не произвело ни малейшего впечатления.
Мы вышли на ночную улицу Бродского, причем швейцары отдавали нам честь. Было около полуночи. Холодная весенняя ночь стояла над Ленинградом. Слева, в глубине площади, светился Михайловский дворец, на фоне которого четко виднелась фигура памятника Пушкину с откинутой в сторону рукой.
Я предложил нейти к памятнику и посидеть на скамейке.
– Йес! Йес! – выкрикнула Судо-сан.
И мы пришли к Пушкину, и сели на скамейку, и по рукам пошла бутылка Мишкиного коньяка, и тогда узнали мы, что все люди – братья, кроме японских миллионерш, которые являются сестрами.
Ванин-сан все-таки сцепился с Арамассой на политической почве через Гусеева, который стал переводить бойчее. А мы с Судо-сан сидели и молчали, и я чувствовал сквозь норковую шубку тепло ее маленького японского тела, разогретого армянским коньяком и русскими плясками.
А потом мы побрели по ночному Невскому, свернули на улицу Герцена и дошли до Исаакиевокой. Судо-сан вела нас с Мишей под руки, а мы так же нежно и задушевна пели ей: «Все пройдет, как с белых яблонь дым…»
За нами в обнимку плелись Гусеев с Арамассой, а еще позади медленно ехала какая-то машина с притушенными фарами.
У дверей «Астории» мы попрощались, назначив встречу завтра в Париже, и японцы исчезли в сверкающем нутре отеля.
– Ну, хорош! – сказал Гусеев. – Все путем! Молодцы!.. Они мне сказали, что такого вечера у них еще не было. Подсовывали им каких-то дохляков. А тут – орлы!.. Привет! Я побежал на автобус. Межет, успею…
