
Наш отдел решил продолжить тризну — сбегали за водкой, взяли в буфете кислой капусты и горячие сосиски. Да еще к нашей компании примкнул Жуков из соседней лаборатории.
— Отец у меня умер в восемьдесят пять, — рассказывал он, дымя сигаретой. — Никогда в жизни лекарств не принимал. Считал, они снижают сопротивляемость организма. Он на том же кладбище, где мы вчера были, похоронен. Я, пока вся эта процедура тянулась, успел сходить к нему на могилку. Еловых веточек положил…
А Криворогов после первой же рюмки закосел и стал рассказывать, каким одеколоном пользуется после бритья. Сообщил, что на день рождения подарил жене парфюмерный набор: духи и одеколон.
— Естественно, одеколон она мне отдала, — хихикал он, радуясь собственной сметливости.
И все остальные тоже смеялись.
Я вышел из комнаты, побродил по этажам, а когда вернулся, остолбенел: в отделе никого не было, только Криворогов сидел за моим столом и, выдвинув ящики, рылся в моих бумагах. Увидев меня, он опустил глаза, побагровел и, наклонив голову, выскочил из кабинета.
Следующим утром он меня приветствовал как ни в чем не бывало. Жирное его лицо и толстые губы лоснились семужным румянцем. Я стал вспоминать: как давно и почему возникла наша обоюдная неприязнь? Но причин отыскать не мог. Странное чувство, когда с первой же встречи, с первого обмена взглядами числишь человека этаким ходячим радиоприемником, чьи волны не хочешь, не желаешь воспринимать. Что-то тебя упрямо отталкивает, отвращает от него… В раздумьях об этом необъяснимом феномене отторжения на расстоянии прошло время до обеда. А потом пришел лупоглазый замдиректора и объявил, что нас троих — Криворогова, Жукова и меня — отряжают для поездки в лесхоз, за новогодней елкой.
Вскоре мы тряслись в открытом, даже без брезентового полога грузовике. Холод был страшный, сверху нас запорошивало снежком. Я молчал. Криворогов и Жуков переговаривались вполголоса.
