
Теперь был июнь, и из окна лазарета, где я лежал, были видны поросшие травой могилы, кусты сирени, и слышно было, как воркуют голуби на крыше и как перекликаются ребята, играя в «казаки-разбойники» на другом конце кладбища. Моя койка была у самого окна, а справа от меня лежал Колька Ситников, — простуда его давно прошла, но он третий день натирал подмышки солью, чтобы поднять температуру. Ему нравилось лежать в лазарете, потому что здесь лучше кормили и ничего не заставляли делать. Даже хрип задыхающегося Чуваша не мот его выгнать отсюда.
На третьей койке лежал Бабушка, прозванный так за вкрадчивую речь и старообразную физиономию. Во время дежурства по кухне он украл из котла кусок мяса, съел его и был избит ребятами. Сейчас он болел поносом. Но нам его не было жалко.
Четвёртая койка была свободна, а на последней койке, у самой печки лежал Чуваш. Он всё время громко хрипел, и по всему было видно, что он медленно, но верно задыхается. Я и до сих пор не знаю, чем он болел, но я никому бы не пожелал болеть так.
Две ночи мы из-за него не спали.
Иногда его хрип становился таким громким, что нам делалось страшно, и мы шли в уборную, вынимали папиросы, спрятанные за печку, и курили, и смотрели на стены, где ещё от монахов остались похабные рисунки и надписи, выведенные над ними славянскими буквами.
Потом мы возвращались и стучали в дверь к сиделке. Она выходила заспанная, ещё пахнущая постелью, и, не одевая туфель, шла к койке Чуваша, оставляя следы потных ступней на линолеумной дорожке.
