
На Милеитьевне не было сухой нитки, она посинела и сморщилась от холода, как старый гриб, и Евгения первым делом стала снимать с нее мокрый платок и мокрую пальтуху, потом достала с печи нагретые валенки, натянула на них красные покрышки.
- Ну-ко, сапоги-то сырые стянем скорее да в баню пойдем.
- А вот в баню-то тебе, тета, как раз и нельзя, - веско сказал Прохор. Он сидел у малой печки и покуривал в душничок.
- Сиди! - прикрикнула на него Евгения. - Они шары нальют, не знай, чего начнут молоть.
- А чего не знай-то? По медицине.
- По медицине! Это в баню-то нельзя по медицине?
- Ну! У ей, может, воспаление легких. Тогда как?
Евгения заколебалась. Она посмотрела в растерянности на Милентьевну-та, тяжело дыша, с закрытыми глазами сидела на прилавке у печи, - посмотрела на меняя еще меньше ее понимал в медицине-н в конце концов решила не рисковать.
Короче, Милентьевну вместо бани водворили на печь.
Баба Мара, которая все время, пока шел обмен мнениями насчет бани между Евгенией и Прохором, с усмешкой качала своей крупной головой в красном сатиновом повойнике, тут сказала:
- Ну, рассказывай, где была, чего видела.
- А чего надо, то и видела, - тихо ответила с печи Милентьевна.
- А ты нам скажи чего, - ухмыльнулась баба Мара. - Поди, опять на Богатке была да клады искала?
- Ладно, давай, - миролюбиво заметила Евгения, - чего ни искала, не паше дело. Вишь ведь, едва прибрела, едва дышит.
Баба Мара басовито захохотала, и я с удивлением увидел, что у нее целехоиьки все зубы, да такие крепкие, крупные.
- Проха, ты сказывал, пожни колхозникам давать стали, те, которые кустом затянуло, а про расчистки наши ничего не сказывали?
Начался длинный и пустой разговор о расчистках, о целине.
Прохор потребовал от меня, как человека, по его словам, жцьушего в одном городе с главным начальством нашей жизни, ясного ответа: почему в южных краях заново распахивают целину, а у нас, наоборот, взят курс на ольху да осину? (Он так и выразился.)
