
«Но чем же мне заняться, — подумал я. — Не поиграть ли на скрипке? Никого нет, почему бы и не сыграть?»
Была у нас тогда скрипка, её оставил один приятель. Ты его не знал; тебе он, наверное, понравился бы: он играл на флейте в военном оркестре, маршировал в первой шеренге и имел отличную выправку. А скрипку он держал у нас скорее для собственного удовольствия и всякий раз обещал нам сыграть концерт Чайковского. Но он никогда на ней не играл — раз только взял её было в руки, и мы все очень удивились и многого ждали от его музыки.
— Слава богу, — радовались мы, — сейчас услышим Чайковского!
Но приятель наш только провёл пальцем по струнам и снова спрятал скрипку в футляр. Видно, слишком привык к флейте…
— Я ведь был вундеркиндом, — рассказывал он о себе. — Девяти лет от роду играл Венявского. А теперь — видите…
И мы его утешали.
Но он перестал к нам ходить.
Я научился играть на той скрипке, правда, одну только песенку. И очень радовался, когда можно было поиграть, только так, чтоб никто не слышал.
В этой песенке был лишь один куплет — о цветке под названием базилик. Слова были грустные, и базилик в песне так и не расцвёл. Никогда, никогда…
За окном стояла синяя пражская ночь, какие бывают в феврале, когда прохожие торопятся домой, шлёпая по чёрному талому снегу. Я тихонько играл в темноте, но почему-то это не доставляло мне такого удовольствия, как прежде. Мне вдруг захотелось, чтобы кто-нибудь был теперь со мной — ведь играю-то я не так уж плохо, только не слышит меня никто, тут только тяжёлая мебель, тарелки да чашки. А может быть, мне просто взгрустнулось — от этого вечера, от темноты на улице, от раскалённой печки, от какого-то воспоминания…
«Позвоню-ка я по телефону, — подумал я. — Спрошу, как она там и когда вернётся домой».
