
В-третьих, он был жулик.
Стоило домработнице хотя бы на минуту оставить продукты без присмотра, как Джек незамедлительно карал старушку за рассеянность. Вылетал из засады, махровый махновец, хватал, что можно было схватить, и тотчас уносился в потаенные углы свои, где и сжирал добычу с фантастической скоростью. Однажды, к примеру, он в считанные секунды уничтожил полтора килограмма свежезамороженной клубники, после чего несколько дней хрипло перхал и виновато икал.
Его, конечно, стыдили, увещевали, строго ему выговаривали (бить собак англичанин Джек категорически не советовал), но толку, разумеется, было мало.
Я-то думаю, что Джек попросту скучал, а может, и совестился есть пищу, не заработанную честным трудом. Он ведь был чистокровный дворняга, а дворнягам легкий хлеб есть негоже.
Обожал Джек ко всему прочему и звон бьющейся посуды. Особенно, подозреваю, хрустальной. Очень он уважал потянуть за уголок скатерть с сервированного стола…
Об изгрызенных туфлях, о безвозвратно попорченных ножках у мебели, о неистребимых пятнах на паркете… — о многом еще можно было бы поведать, перечисляя убытки, которые понес профессорский дом за время пребывания в нем Джека.
И все же, как ни странно, его любили. Стонали, но любили.
Он был такой простодушный балда. Он так распахнуто радовался всему и всем на свете. Такая обаятельная восторженная глупость сияла в его карих глазах! Такое ликующее удовольствие быть на этом белом свете — бегать, грызть, мочиться, красть, попрошайничать, гоняться за кошками, облаивать машины, крушить посуду, рыться в помойках, валяться по полу, такую ослепительную дикарскую радость бытия излучал он, что, когда изгнали его из профессорского дома, стало там сумрачно и тихо. Чинно, чисто и скучно стало — как в никем не посещаемом музее.
