
— Как это? — рассвирепел староста.
— Да так, брат, это дело общины. Если б, скажем, колокол упал с колокольни, тогда другой разговор, а раз дитя завелось в общине, пусть община и ломает себе голову, что с ним делать.
— Оно, конечно, верно… ничего не скажешь, — лукаво согласился староста, — но только вроде бы и церковь была в этом замешана.
— Какая церковь, в чем замешана?
— Не прикидывайся дурачком, поп! — открыл свои карты староста. — Покойный Алемпий еще в могиле не остыл, а ты уж начал бегать к Анике.
У батюшки глаза полезли на лоб, борода затряслась.
— И это говоришь мне ты? Ты? Все село знает, кто был у Аники, пока я в воскресенье службу служил. И не стыдно: начальник, власть, можно сказать, богом поставленная, а в церковь никогда не заглядываешь.
— Чего ж мне заглядывать, если ты за меня богу молишься!
— Где мне за тебя молиться? У тебя, староста, грехов столько, что десять архиереев и три патриарха их не замолят!
— Тут, поп, причина другая — у тебя самого грехов предостаточно. Тебе ли молиться богу за меня, когда я сам видел, как ты на страстной неделе грыз шкварки!
— А хоть бы и ел… шкварки-то мои, зато я государственную казну не обгрызаю, как некоторые!
У старосты заиграли мышцы, и он покрепче ухватил палку, которую держал в руке, но совладал с собой и только сказал:
— Ладно, поп, дай нам бог обоим долгой жизни и здоровья, авось увижу, как тебя расстригать будут.
— Не знаю, на свете всякое бывает, но что я увижу тебя в кандалах, это я знаю так же твердо, как «Отче наш».
Так два лучших друга, батюшка и староста, расстались, поссорившись насмерть.
С той поры батюшка не произносит в церкви никаких проповедей, да и вообще его почти не видно, из церкви прямо домой, и больше никуда ни шагу. Лавочник Йова тоже из лавки не выходит. Староста больше не заглядывает в кабак, а писарь из кабака носу не кажет.
