
Но ведь не боли я боялась! И даже не потери ребенка! Я боялась, что этот ребенок родится уродом и — в отличие от того, первого, — выживет! С каким ужасом взгляд мой выхватывал в метро или на улице детей-уродов!
Как сейчас помню: зима. Из шестого подъезда выходит тихая пожилая женщина (а может, и не пожилая, горе старит). Рядом с ней — девушка в меховой ушанке. У девушки бессмысленное лицо, широко разинутый рот, тонюсенькие ноги и такие же тонюсенькие, дергающиеся руки в варежках. Она что-то мычит, выпуская струйку слюны на подбородок, и мать терпеливо останавливается, вынимает носовой платок, вытирает струйку… Идут дальше. По снегу, по холоду, среди торопливых пешеходов, которым до этой несчастной, зачем-то родившейся, зачем-то живущей — нет никакого дела!
Всякий раз, увидев их, я думала: а если бы это случилось со мной? О ужас!
Слава Богу, я здорова и молода. Моя Нюра спит на балконе в коляске. У нее не щеки, а яблоки, и ресницы такие густые, что на них, как говорят старухи во дворе, «спичку ложи — не упадет». Зачем же мне рисковать? Чтобы всю оставшуюся жизнь умываться слезами да еще потерять Феликса?
Ах, я не сомневалась, что он сбежит при первом же испытании! Он всегда был предателем, и я всегда бoялась, что он меня обманывает, с самого первого дня! Одна моя ревность чего стоила! От ревности мне даже хотелось убить себя, лишь бы сделать ему больно! И один раз — страшный, один-единственный раз! — я действительно обезумела. Мы жили на даче: Нюра, девятимесячная, и я, а Феликс — молодой папаша, великий театральный художник! — бывал там наездами. Мне было скучно с грудным ребенком, быт — тяжелый, однообразный, лето дождливое. Вечерами приходилось топить печку на кухне, чтобы купать Нюру и успеть до утра высушить пеленки. Я просила Феликса как можно чаще приезжать к нам и по возможности ночевать здесь, а не в городской квартире. Он уклонялся и выполнял мою просьбу с большой неохотой.
