
И скажу тебе еще одно. Я всегда убираю со стола после ужина. Иду на кухню и соскабливаю все с моей тарелки в помойное ведро и тут вдруг ловлю себя на том, что доедаю то, что осталось на ее тарелке. Часто, понимаешь, это совсем не аппетитно: остатки жира, и размякшие овощи, и хрящики, но я все сгребаю в рот. А потом возвращаюсь и сажусь напротив нее, и ловлю себя на том, что думаю о наших желудках, о том, что съеденное мной на кухне вполне могло бы находиться внутри нее, а вместо того находится во мне. Я думаю: какой странной была та секунда для той еды, когда нож опустился и вилка сдвинула кусочки туда, а не сюда, и теперь они во мне, вместо того чтобы быть в тебе. И благодаря всему такому я чувствую себя ближе к Энн.
И скажу тебе еще одно: иногда она встает ночью и идет помочиться, а совсем темно, и она в полусне, и она каким-то образом — только Богу известно, как она умудряется, и тем не менее — она бросает бумажку, которой подтерлась, мимо унитаза. А я вхожу туда утром, и бумажка лежит на полу. И… это совсем не нюханье колготок или что-то такое… Я просто гляжу на нее и чувствую… нежность. Она как бумажный цветок, какие клоуны носят как бутоньерки. Она выглядит красивой, колоритной, декоративной. Я просто готов вдеть ее в петлицу. Подбираю ее, бросаю в унитаз, но потом чувствую себя таким сентиментальным.
Наступило молчание. Оба друга обменялись взглядами. Джек ощутил в Грэме воинственность: исповедь каким-то образом обернулась агрессией. Пожалуй, в рассказе был оттенок самодовольства. Джек испытывал почти смущение — случай до того редкий, что он начал анализировать не столько внутреннее состояние Грэма, сколько свое собственное. Внезапно он обнаружил, что его друг поднялся на ноги.
