
Тетку всё сильнее не удовлетворяло заупокойное бубнение ораторов. Поначалу она еще отнеслась неплохо, пришли все-таки и академики, и профессура, и генералы...- но потом окончательно умерла с тоски. В какой-то момент мне отчетливо показалось, что она готова встать и сказать речь сама. Уж она бы нашла слова! Она умела произносить от сердца... Соблазн порадовать человека бывал для нее всегда силен, и она умудрялась произносить от души хвалу людям, которые и градуса ее теплоты не стоили. Это никакое не преувеличение, не образ: тетка была живее всех на собственной панихиде. Но и тут, точно так, как не могла она прийти себе на помощь, умирая, а никто другой так и не шел, хотя все тогда толпились у кровати - так теперь у гроба... и тут ей ничего не оставалось, как отвернуться в досаде. Тетка легла обратно в гроб, и мы вынесли ее вместе с кроватью, окончательно неудовлетворенную панихидой, на осеннее солнце больничного двора. И, конечно, я опять подставлял свое упругое... бок о бок с тем внимательно-сероглазым, опять мне кивнувшим. "Что ты, тетя! Легко..."
Двор стал неузнаваем. Он был густо населен. Поближе к дверям рыдали сестры и санитарки, рыдали с необыкновенным уважением к заслугам покойной, выразившимся в тех, кто пришел... Сумрачные, не опохмелившись, санитары вперемешку с калеками следующей шеренгой как бы оттесняли общим своим синим плечом толпу дебилов, оттеснивших, в свою очередь, старух, скромно выстаивавших за невидимой чертою. Ровным светом робкого восторга были освещены их лица. Свет этот проливался и на нас. Мы приосанивались. Родственники на похоронах - тоже начальство. Кисти гроба, позументы, крышки, подушечка с медалью, рыдающие руководящие сестры... генерал! (был еще один, который не так спешил)... автомобили с шоферами, распахнувшими дверцу... осеннее золото духового оркестра, одышливое солнце баса и тарелок... еще бы! Они простаивали скромно-восторженно, ни в коем случае не срывая дисциплины, в заплатках, но чистенькие, опершись на грабли и лопаты,- эта антивосставшая толпа.
