
Я хотя бы усёк одну вещь: некоторые люди живут, как Бог на душу положит, безо всякого понятия о том, какое им досталось сокровище в виде жизни. Этим мы, наверное, и отличаемся друг от друга. Я-то всегда берёг свою шкуру — по крайней мере, на тех местах, которые у меня остались в целости. Лучше быть приговорённым к смерти, чем самому повеситься, — таков мой девиз. Если, конечно, есть выбор. Для меня нет ничего хуже удавки.
Может, этим я и выделялся из толпы — своим пониманием жизни. Я ведь лучше других соображал, что жить по эту сторону гробовой доски нам дано лишь единожды. Может, я и нагонял на них страх тем, что, сознавая это, плевать хотел на всех и вся?
Кто знает? Ясно одно: рядом со мной им было трудно чувствовать себя просто товарищами, чувствовать себя ровней. Когда я лишился ноги, меня прозвали Окороком, и вышло это не без причины. Что-что, а обстоятельства, при которых мне отхватили ногу и дали такое прозвище, я запомнил накрепко. Да и как их забудешь? Они невольно всплывают в памяти всякий раз, когда мне надо встать.
2
До сих пор чувствую лекарев нож, который, точно в масло, входит в мою плоть. Меня должны были держать четверо ребят, но я велел им не соваться в чужие дела. Дескать, обойдусь без посторонней помощи. У них аж глаза на лоб полезли. Воззрились на дока, однако перечить мне и тут не посмели. Лекарь между тем взялся вместо ножа за пилу.
— Ты не человек, — сказал он, когда кончил отпиливать мне ногу, ни разу не услышав моего стона.
— Неужели? — переспросил я и, собрав остатки сил, улыбнулся. Эта улыбка, небось, только больше напугала его. — Кем же ещё я могу быть? — прибавил я.
Наутро я выполз на палубу. Меня обуревала жажда жизни. Слишком много прошло у меня перед глазами тех, кто заживо сгнил от киля до клотика, кого уморили блевотина, дурная кровь, антонов огонь.
