
По своему обыкновению он долго не сводил глаз с руки, задержавшейся на свету то ли для того, чтоб согреться, то для того, чтоб обрести в бледных зимних лучах уверенность после темноты. Его пальцы сами потянулись к ее руке. Миг спустя он осознал, что навеки потерян. Неким знанием, мгновенно отпечатавшимся в каждой его клеточке, и даже больше — оставившем след на всех его будущих воспоминаниях, на мельчайшем его пожелании, — он знал, что отныне его жизнь станет одним сплошным ожиданием и сожалением — двумя страшными океанами: один предшествующий чудесному прикосновению, другой — следующий за ним.
Ее рука дважды вздрогнула, когда он ее коснулся, и замерла. Она была потрясена необычным обхождением и тем, что ее тело откликнулось на него.
Остаток дня и всю оставшуюся жизнь она снова и снова будет мысленно возвращаться к этому первому ощущению, породившему другие, что стало причиной, если не оправданием такого неправдоподобно долгого безумия.
В тот самый миг, когда его пальцы коснулись ее руки, длившийся сотую, миллионную долю секунды — можно было продолжать делить этот миг на еще более малые величины, первое доказательство демонических взаимоотношений любви со временем, — открылась граница, некий невидимый глазу барьер. Габриель с уже разбитым вдребезги сердцем стал проникать в мир женщины, о существовании которой еще час назад ничего не знал, чье имя станет ему известно лишь три месяца спустя ценой неимоверных усилий! Незнакомка тоже проникла в потаенный мир Габриеля.
Позже придет черед познакомиться с другими частями тела. Они стояли друг перед другом. Вереницы выцветших птичьих чучел взирали на них. Габриель, разбирающийся в утках, узнал египетскую свиристель, Tadorna casarca. Бедняжки, такие красочные — багрово-черно-охряные — при жизни, а теперь все как на подбор грязновато-серые. Откуда-то доносился детский смех. Кто-то говорил с немецким акцентом, должно быть, художник прервался на какое-то время.
