— Смолистые, — сказал он наконец. — Гореть долго будут.

Взгляд его был совершенно безулыбочен, но голос негруб, ровно-приветлив. Для презрения он пока что не давал причин и поводов. Поразмыслив, она спросила:

— Заплатить вам сейчас?

Он подумал; но было ясно, что ему все равно.

— Я дорублю в пятницу или в субботу. Тогда и заплатите.

Это равнодушие задело ее гордость. Однако она умела учиться на неудачах; поздней она расквитается сполна. А покуда нужно, не уступая, ждать. Молчание легло между ними. В густеющих сумерках он отчужденно стоял, не шевеля ни мускулом, и его застывшие черные глаза смотрели не в упор, а чуть мимо.

— День работы позади, — сказала она, сама не зная для чего. Он стоял — ни ответа, ни слова.

— Так теперь в пятницу придете? Или вы сказали — в субботу?

Но он молчал. Ею овладело раздражение. Она умела лишь напирать и ставить на своем, но уже почувствовала, что сейчас ей это не удастся, и кипела досадой.

— Придется вам все же решить, когда прийти, а то ведь можете меня и не застать.

Он нахмурился, но по-прежнему молчал непреклонно и замкнуто. Отомкнуть его было непросто. Стоять безучастно, отмалчиваться для него было естественным и легким делом. Сейчас он словно издалека наблюдал, как она раздражается, сердится, обнаруживает зряшную свою досаду. Ее выводило из себя это равнодушие. Подмывало ошарашить его, поразить и привести в смятение — хотя бы непристойным жестом или словами: «Небось, хочешь белую женщину? Белый мой живот и груди, ноги и наманикюренные пальцы?» Но ошарашить не удастся. Он даже бы не устыдился за нее — она уверена — и ничуть не удивился бы.

А все же, в определенном и забавном смысле, он тоже бессилен сейчас. Она уже поняла это. Вот он стоит покорным истуканом и, наверное, даже не знает, как проститься. В темноте его уже не видно. А теперь слышно, как он уходит прочь.



20 из 157