
Почти половина жизни была уже прожита, а от оставшейся половины больше нечего было ждать — она могла лишь перерасти в вечный и нерушимый покой, в смерть, перерасти постепенно, незаметно, бесшумно, как тень — в тень, облако — в облако, ничто — в ничто. С такими мыслями проснулся Димитрий в одно прекрасное утро, остро чувствуя, что его род, его семья вообще вычеркнуты из жизни, сброшены со счетов, так как неуемный страх и преданность мечтам отняли у него прежде всего способность произвести на свет свое подобие, продолжателя его рода, того, кто мог бы явиться для него мостом в будущее, — и таким образом он и его жена оказались заключенными в молчании, оставленном прошедшей мимо жизнью, как слепые щепки в мешке. И яснее ясного было ему, что существование его и его жены окажется лишенным смысла, если так будет продолжаться и дальше, если ничего не случится, ни хорошего, ни хотя бы плохого, в этом внезапно опустевшем, внезапно заглохшем доме, где после минувшей жизни, шумливой и неугомонной, воцарилась гнетущая тишина. Правда, Димитрий никогда не одобрял образа жизни своих родителей, но, по-видимому, сам он ничего не понимал в делах житейских. Они жили полной жизнью, а он только мечтал. Они любили жизнь с ее повседневными радостями и поэтому, возможно, были простодушнее его, но зато и сильнее, и во всяком случае упорнее. Чувство страха, вероятно, и им не было чуждо, но благодаря любви, или тому же простодушию, или упорству они легче подавляли или скрывали его. Отец Димитрия, лежа на смертном одре, распоряжался своими будущими похоронами: как принять приехавших друзей и родичей, кого известить о его смерти, а кого — нет; мать же больше, чем о понесенной утрате, думала о том, как бы не забыть положить в гроб какую-нибудь вещь, без которой ее мужу трудно будет обойтись «там», в другом мире, — например, табакерку или кашемировую шаль, которой обвязывал поясницу каждый вечер перед сном престарелый полицмейстер.