
– Наполионе – честный республиканец, – не согласился Тюилье. – Вспомни, как лихо он подавил парижских мятежников в вандемьере? А вот Огюстен Робеспьер – да, порой бывает так не сдержан на язык. И как нынешний председатель Национального собрания доставит еще нам немало хлопот.
– Нет, – без всякого выражения ответил Сен-Жюст. – Он – из породы безобидных говорунов. Из-за памяти к Максимилиану мне бы вообще не хотелось говорить о нем.
– Да, но ты послушай: он фактически примкнул к нашим врагам, распространяющим всякие нелепые слухи о загадочных обстоятельствах гибели его брата, о конце революции, выродившейся в бюрократию. Чуть ли не вспоминает россказни Барраса и Тальена…
– Как этот визжал, когда его везли на гильотину, сразу забыл про свой игрушечный кинжал…
– О том, что ты хочешь жениться на дочери тирана…
– В этой чепухе как раз обвиняли его брата. Пока он был жив. Теперь, значит, меня…
– И даже короноваться. Людовик Семнадцатый…
– …Умер в Тампле. Хотя я вообще-то тоже Людовик. Забавное обвинение. Надо быть слабоумным, чтобы считать корону монарха-угнетателя привлекательнее должности Цензора Франции.
Сен-Жюст повернулся к бюсту Робеспьера, стоявшему в углу зала, подошел к нему, медленно вытянул руку, тронул кончиками пальцев холодный камень, провел ладонью по покатому лбу:
– Первый Великий Цензор умер в брюмере. Мы переименовали название месяца в его честь. Максимилиан… – Он пристально посмотрел в пустые глазницы бюста. – Нет, я никак не причастен к его смерти. Он умер от чахотки, не дожив до сорока. Но главная причина болезни – он просто не хотел жить.
Сен-Жюст нахмурился, вспомнив о еще живом Кутоне, который, впрочем, для всех тоже уже давно умер: полностью парализованный, потерявший речь, он под присмотром лучших офицеров здоровья доживал свои дни в Национальном госпитале.
– Он ушел вовремя, – Сен-Жюст сказал это вслух, как бы сам для себя делая вывод.
