Встал сияющий Островер — высоко, далеко, на широкой сцене, в полном блеске, на кафедре микрофон и графин с водой. Сноп мощного света высветил его глазницы. Не рот — блеклая моль, тонкая, тусклая линия, словно мелом прочерченная, над ушами частокол седины, невозмутимый голос.

— Новый рассказ, — объявил он, и на губе блеснули капельки слюны. — В нем нет непристойностей, поэтому я считаю его неудачным.

— Дьявол, — прошептала Пола. — Белая отмытая свинья. Янки Дудл.

— Ша, — сказал Баумцвейг, — ломир херен.

Баумцвейг хотел слушать дьявола, эту свинью! Почему все так хотят его слушать? Глуховатый Эдельштейн подался вперед. И почти уткнулся носом в волосы сидящей впереди девушки — они блестели в луче прожектора. Опять молодая! Все молодые! Для Островера — одни молодые. Современный.

Осторожно, стараясь скрыть это, Эдельштейн внутренне напрягся. Впереди, через два ряда, он разглядел старую клячу, Хаима Воровского, пьяницу-лексикографа, помешавшегося на математике, шестерых неизвестных студентиков.

Вот рассказ Островера.

Сатана является плохому поэту.

— Желаю славы, — говорит поэт, — но не могу ее обрести, потому что я родом из Цврдла и язык знаю только цврдлский. Но, к несчастью, в мире не осталось никого, кто читает на цврдлском. Вот что меня тяготит. Дай мне славы, а я за это отдам тебе свою душу.

— Ты уверен, что именно в этом причина твоего несчастья, ты не ошибся?

— Что ты имеешь в виду? — спрашивает поэт.

— Может, причина в твоем таланте? — говорит Сатана. — Цврдл Цврдлом, а талант-то слабоват.

— Вовсе нет, — отвечает поэт, — и я это тебе докажу. Научи меня французскому, и я тотчас стану знаменит.

— Хорошо, — говорит Сатана. — Как я скажу «Глюп», будешь блестяще знать французский, лучше, чем де Голль. Но я буду к тебе щедр. Французский такой легкий язык, что я возьму за него только четверть твоей души.



15 из 50