
В стремлении или в порывах, повторяю бесплодных, тогда казавшихся даже безнадежными, к этим последним идеалам особенно высказывалось его горячее нетерпение, иногда до ребячества. В тумане новой какой-нибудь идеи, даже в роде идей Фурье, например (о чем могут больше меня сказать знавшие его смолода), если в ней только искрился намек на истину, на прогресс, на что-нибудь, что казалось ему разумным или честным, перед ним возникал уже определенный образ ее; нарождавшаяся ипотеза становилась его религией; - он веровал в идеал в пеленках, не думая подозревать тут какого-нибудь обольщения, заблуждения или замаскированной лжи. Он видел только одну светлую сторону. Так, всматриваясь и вслушиваясь в неясный еще тогда и новый у нас слух и говор о коммунизме, он наивно, искренно, почти про себя, мечтательно произнес однажды: "Конечно, будь у меня тысяч сто, их не стоило бы жертвовать, - но будь у меня миллионы, я отдал бы их!" - Кому, куда отдал бы? В коммуну, для коммуны, на коммуну? Любопытно было бы спросить, в какую кружку положил бы он эти миллионы, когда одно какое-то смутное понятие носилось в воздухе, кое-как перескочившее к нам через границу, и когда самое название "коммуны" было еще для многих ново. А он готов был класть в кружку миллионы, и положил бы, если б они были у него и если б была кружка! Он только слышал о коммунизме: книг негде было взять - но, конечно, он скорее других почерпнул из рассказов одну мечту, манившую к соблазнительным благам.
Он мчался вперед и никогда не оглядывался. Прошлое для него отживало почти без следа, лишь только оно кончалось. По свойственному его натуре чувству справедливости, он, конечно, сумел бы найти и полюбить, например, в славянофильстве, чту было в нем искреннего и правдивого, но довольно того, что славянофилы хотели создавать новый строй русской жизни на старом, хотя и хорошем фундаменте, чтобы уж безусловно разойтись с ними, смотреть на них если не враждебно, то недоверчиво.
