А нас — будто тут и нет.

Мы пугались и убегали. Кто-то обязательно кричал на прощанье:

— Мариша — поп! Мариша — поп!

Мариша выглядывала во двор, качала головой и улыбалась.

Но плакала она чаще, чем улыбалась. Даже не плакала, а пела. Пела так, будто плакала.

Мы подкрадывались к двери. Мариша сидела на табуретке и раскачивалась над пустой глиняной тарелкой.

Свет махонькой лампочки падал на волосы и синие губы Мариши. Губы почти не шевелились, и становилось непонятно, откуда в этой комнате берется унылый человеческий голос. Может, кто-то невидимый стоит за Маришиной спиной и растягивает слова:

Да вознеси-и-и ме-ня-а,                                          господь, Темной тученькой… Да полечу-у-у я к ма-му Сереженьке…

Заметив нас у приоткрытых Маришиных дверей, наша бабушка сердито говорила:

— Отойдите, у человека горе.

Мы отходили, а в ушах еще долго стояли протяжные, дрожащие слова:

Такой хороший был д’убитый мой. Утром встанет, с ружьем сходит,                                                хлебца испекет…

Вечером Мариша появлялась во дворе и опять тихо улыбалась.

— Извела себя совсем, — вздыхала бабушка. — Каждый день семик.

И кричала ей:

— Мариша, я заварочки достала, идем чай пить!

И Мариша идет.

Мы с Петькой в это время уже укладываемся. А они сидят за столом и пьют без всего пустой, крепкий, почти черный чай.

— Веришь, Александровна, душа прямо горит без чаю-то.

Мариша делает маленький глоток и закрывает глаза.

— Пей, Мариша, пей, — потчует бабушка. — Я еще подолью. Сама без чаю не могу. Идешь с работы, знаешь, что у тебя заварочка где-то спрятана, — ноги сами идут…



10 из 48